Поэтессу Ольгу Берггольц называли «блокадной музой», её горячие патриотические стихи звучали в эфире Ленинградского радио и помогали жителям осаждённого города бороться и выживать. Но...
Но о многом в те времена ей приходилось молчать. Об этом она написала в своих дневниках, которые закопала в Ленинграде до лучших времён. Но даже после её смерти этот «запретный» дневник был опубликован лишь недавно, личное дело самой Берггольц рассекретили в 2006 году...
Немецкая фамилия ей досталась благодаря деду, врачу-хирургу. Детские годы будущей поэтессы прошли на окраине рабочей Невской заставы. С 1918 по 1920 годы вместе с семьёй она жила в Угличе в бывших кельях Богоявленского монастыря.
Росла и училась в трудовой школе, которую окончила в 1926 году. Первое ее стихотворение «Пионерам» было напечатано в газете «Ленинские искры» в 1925 году, а первый рассказ «Заколдованная тропинка» — в журнале «Красный галстук». В 1925 году она пришла в литературное объединение рабочей молодежи — «Смена». В 16 лет вышла замуж за поэта Бориса Корнилова, но вскоре развелась. Уже позднее Корнилов был арестован, а потом расстрелян по ложному обвинению.
Поступила на филологический факультет Ленинградского университета. Вторично вышла замуж — за однокурсника Николая Молчанова, с которым прожила до его смерти в 1942 году. Окончив в 1930 году университет, уехала в Казахстан, работая корреспондентом газеты «Советская степь», о чём рассказала в книге «Глубинка». Вернувшись в Ленинград, работала редактором в газете завода «Электросила».
В 1930-е годы выходят ее книги: очерки «Годы штурма», сборник рассказов «Ночь в Новом мире», сборник «Стихотворения», с которых началась ее поэтическая известность.
Но юную поэтессу ждали суровые испытания. В декабре 1938 года Ольгу Берггольц по ложному обвинению «в связи с врагами народа» и как «участника контрреволюционного заговора против тт. Сталина и Жданова» арестовали.
Знаю, знаю — в доме каменном
Судят, рядят, говорят
О душе моей о пламенной,
Заточить ее хотят.
За страдание за правое,
За неписаных друзей
Мне окно присудят ржавое,
Часового у дверей…
Беременная, она полгода провела в тюрьме, где после пыток и издевательств родила мертвого ребенка (обе ее дочери умерли прежде). Об этом, когда Берггольц освободили, она так, с горечью и гневом, написала в дневнике:
«Ощущение тюрьмы сейчас, после пяти месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. Не только реально чувствую, обоняю этот тяжелый запах коридора из тюрьмы в Большой Дом, запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние… обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы… Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «живи»».
После начала блокады ее с тяжело больным мужем должны были эвакуировать из Ленинграда, но Молчанов умер, и Ольга Федоровна осталась в осажденном городе одна. Ее направили в распоряжение литературно-драматической редакции Ленинградского радио, где ее голос стал голосом самого блокадного Ленинграда. Молодая женщина вдруг стала поэтом, олицетворяющим стойкость защитников Ленинграда. В Доме Радио она работала все дни блокады, практически ежедневно ведя радиопередачи, позднее вошедшие в ее книгу «Говорит Ленинград».
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество — друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.
Её голос звучал в ленинградском эфире три с лишним года, её выступлений ждали с нетерпением, сидя у чёрных тарелок репродукторов.
Голос Берггольц, ее стихи входили в ледяные промерзшие дома, вселяли надежду, согревали сердца ленинградцев, которые называли ее «ленинградской мадонной».
Как и Левитан в Москве, Ольга Берггольц была внесена немцами в список лиц, подлежащих после взятия города немедленному уничтожению. Но 18 января 1943 года именно Ольга Берггольц объявила по радио:
«Ленинградцы! Дорогие соратники, друзья! Блокада прорвана! Мы давно ждали этого дня, мы всегда верили, что он будет… Ленинград начал расплату за свои муки. Мы знаем — нам ещё многое надо пережить, много выдержать. Мы выдержим всё. Мы – ленинградцы!»
За эту работу в годы войны Ольга Берггольц была награждена орденами Ленина и Трудового Красного Знамени, медалями. Её лучшие поэмы посвящены защитникам Ленинграда: «Февральский дневник» и «Ленинградская поэма».
Александр Крон вспоминал:
«У Ольги Берггольц был великий дар любви… Она любила детей и страдала от того, что из-за перенесенной травмы материнство было для нее недоступно. Любила друзей, не просто приятельствовала, а любила — требовательно и самоотверженно.
Даря друзьям свои книги, чаще всего писала на титуле: «с любовью» — и это не было пустой фразой, она говорила другу «я тебя люблю» с целомудрием четырехлетней девочки и при случае доказывала это делом.
Она любила Анну Андреевну Ахматову и бросалась к ней на помощь в самые критические моменты ее жизни; любила Александра Александровича Фадеева, узнав об его смерти, выскочила из дому в одном платье, без билета приехала «стрелой» на похороны, обратно ее привезли простуженную…
Она любила свой город, свою страну, и это была не абстрактная любовь, позволяющая оставаться равнодушной к частным судьбам. Обостренная способность к сопереживанию — один из самых пленительных секретов ее творчества».
После войны на гранитной стеле Пискаревского мемориального кладбища, где покоятся сотни тысяч ленинградцев, умерших во время Ленинградской блокады и в боях при защите города, были высечены именно её слова:
Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.
После войны вышла её книга «Говорит Ленинград» о работе на радио во время войны. Появляется прозаическая книга «Дневные звезды», позволяющая, как отмечали критики, понять и почувствовать «биографию века», судьбу поколения. Но Ольга Берггольц была человеком своего времени.
Несмотря на страшное испытание тюрьмой, она вступила в партию. А в дни прощания со Сталиным в газете «Правда» были опубликованы следующие строки поэтессы:
Обливается сердце кровью…
Наш любимый, наш дорогой!
Обхватив твоё изголовье,
Плачет Родина над Тобой.
…Свои дневники Ольга Берггольц вела всю блокаду. В них она писала о том, о чём говорить не могла.
«Сегодня Коля закопает эти мои дневники. Всё-таки в них много правды… Если выживу — пригодятся, чтобы написать всю правду», — записала Ольга Берггольц в своём дневнике. И написанная ею правда о блокаде дошла до нас.
22 июня она записала всего три слова: «14 часов. ВОЙНА!»
А вот запись от 2 сентября 1941 года: «Сегодня моего папу вызвали в Управление НКВД в 12 ч. дня и предложили в шесть часов вечера выехать из Ленинграда. Папа — военный хирург, верой и правдой отслужил Сов. власти 24 года, был в Кр. Армии всю гражданскую, спас тысячи людей, русский до мозга костей человек, по-настоящему любящий Россию, несмотря на свою безобидную стариковскую воркотню.
Ничего решительно за ним нет и не может быть. Видимо, НКВД просто не понравилась его фамилия — это без всякой иронии. На старости лет человеку, честнейшим образом лечившему народ, нужному для обороны человеку, наплевали в морду и выгоняют из города, где он родился, неизвестно куда. Собственно говоря, отправляют на смерть.
«Покинуть Ленинград!» Да как же его покинешь, когда он кругом обложен, когда перерезаны все пути! Я еще раз состарилась за этот день…»
Запись от 12 сентября:
«Без четверти девять, скоро прилетят немцы. О, как ужасно, боже мой, как ужасно. Я не могу даже на четвертый день бомбардировок отделаться от сосущего, физического чувства страха.
Сердце как резиновое, его тянет книзу, ноги дрожат, и руки леденеют. Очень страшно, и вдобавок какое это унизительное ощущение – этот физический страх…
Нет, нет – как же это? Бросать в безоружных, беззащитных людей разрывное железо, да чтоб оно еще перед этим свистело – так, что каждый бы думал: «Это мне» – и умирал заранее. Умер – а она пролетела, но через минуту будет опять – и опять свистит, и опять человек умирает, и снова переводит дыхание – воскресает, чтоб умирать вновь и вновь.
Доколе же?
Хорошо – убейте, но не пугайте меня, не смейте меня пугать этим проклятым свистом, не издевайтесь надо мной. Убивайте тихо! Убивайте сразу, а не понемножку несколько раз на дню… О-о, боже мой!»
24 сентября:
«Зашла к Ахматовой, она живет у дворника (убитого артснарядом на ул. Желябова) в подвале, в темном-темном уголке прихожей, вонючем таком, совершенно достоевщицком, на досках, находящих друг на друга, — матрасишко, на краю — закутанная в платки, с ввалившимися глазами – Анна Ахматова, муза Плача, гордость русской поэзии — неповторимый, большой сияющий Поэт.
Она почти голодает, больная, испуганная. А товарищ Шумилов сидит в Смольном в бронированном удобном бомбоубежище и занимается тем, что даже сейчас, в трагический такой момент, не дает людям вымолвить живого, нужного, как хлеб, слова…»
Знаменательны и свидетельства Берггольц о поездке в Москву, куда её, истощённую и измученную, друзья отправили в марте 1942 года. Она провела в столице меньше двух месяцев, и вернулась назад в осаждённый город.
В Москве, по ее словам, — после «высокогорного, разреженного, очень чистого воздуха» ленинградской «библейски грозной» зимы дышать было нечем.
«Здесь не говорят правды о Ленинграде…» «…Ни у кого не было даже приближенного представления о том, что переживает город… Не знали, что мы голодаем, что люди умирают от голода…»
«…Заговор молчания вокруг Ленинграда». «…Здесь я ничего не делаю и не хочу делать, — ложь удушающая все же!» «Смерть бушует в городе… Трупы лежат штабелями… «По официальным данным умерло около двух миллионов…» «А для слова — правдивого слова о Ленинграде — еще, видимо, не пришло время…
Придет ли оно вообще?…»
Зачем мы лжем даже перед гибелью?
О Ленинграде вообще пишут и вещают только системой фраз — «на подступах идут бои» и т. п. Девятнадцатого в 15.40 была самая сильная за это время бомбежка города. Я была в ТАССе, а в соседний дом ляпнулась крупная бомба. Стекла в нашей комнате вылетели, густые зелено-желтые клубы дыма повалили в дыру.
Я не очень испугалась — во-первых, сидя в этой комнате, была убеждена, что в меня не попадет, а во-вторых, не успела испугаться, она ляпнулась очень неожиданно. Самое ужасное в страхе и, очевидно, в смерти — ее ожидание».
Запись от 2 июля 1942 года:
«Тихо падают осколки… И всё падают, и всё умирают люди. На улицах наших нет, конечно, такого средневекового падежа, как зимой, но почти каждый день видишь все же лежащего где-нибудь у стеночки обессилевшего или умирающего человека.
Вот как вчера на Невском, на ступеньках у Госбанка лежала в луже собственной мочи женщина, а потом ее волочили под руки двое милиционеров, а ноги ее, согнутые в коленях, мокрые и вонючие, тащились за ней по асфальту.
23/III-42 «Теперь запрещено слово «дистрофия» — смерть происходит от других причин, но не от голода! О, подлецы, подлецы! Из города вывозят в принудительном порядке людей, люди в дороге мрут… Смерть бушует в городе. Он уже начинает пахнуть как труп. Начнется весна — боже, там ведь чума будет.
Даже экскаваторы не справляются с рытьем могил. Трупы лежат штабелями, в конце Мойки целые переулки и улицы из штабелей трупов. Между этими штабелями ездят грузовики с трупами же, ездят прямо по свалившимся сверху мертвецам, и кости их хрустят под колесами грузовиков.
В то же время Жданов присылает телеграмму с требованием — прекратить посылку индивидуальных подарков организациями в Ленинград. Это, мол, вызывает «нехорошие политические последствия»…
2/VII-42 Ленинград
«…А дети – дети в булочных… О, эта пара – мать и девочка лет 3, с коричневым, неподвижным личиком обезьянки, с огромными, прозрачными голубыми глазами, застывшими, без всякого движения, с осуждением, со старческим презрением глядящие мимо всех.
Обтянутое ее личико было немного приподнято и повернуто вбок, и нечеловеческая, грязная, коричневая лапка застыла в просительном жесте — пальчишки пригнуты к ладони, и ручка вытянута так перед неподвижно страдальческим личиком…
Это, видимо, мать придала ей такую позу, и девочка сидела так — часами… Это такое осуждение людям, их культуре, их жизни, такой приговор всем нам – безжалостнее которого не может быть. Все – ложь, – есть только эта девочка с застывшей в условной позе мольбы истощенной лапкой перед неподвижным своим, окаменевшим от всего людского страдания лицом и глазами».
В ночь на 18 января 1943 года пришла весть о прорыве Ленинградской блокады.
Сообщить об этом первой по радио доверили Ольге Берггольц. Но в дневнике в этот день она записала:
- «…мы знаем, что этот прорыв ещё не решает окончательно нашу судьбу… немцы-то ещё на улице Стачек».
24 января.
Из письма сестре: «У нас всё клубилось в Радиокомитете, мы все рыдали и целовались, целовались и рыдали — правда!»
В этот же день в продажу поступила книга Берггольц «Ленинградская поэма». И ее ленинградцы «…покупали за хлеб, от 200 до 300 грамм за книгу. Выше этой цены для меня нет и не будет», — признается она в своих записях.
Но даже о том, что она увидела уже после войны, писать было нельзя. Вот ее заметки о посещении в 1949 году колхоза в Старом Рахлине.
«Первый день моих наблюдений принес только лишнее доказательство к тому же, все к тому же; полное нежелание государства считаться с человеком, полное подчинение, раскатывание его собой, создание для этого цепной, огромной, страшной системы.
Весенний сев, таким образом, превращается в отбывание тягчайшей, почти каторжной повинности; государство нажимает на сроки и площадь, а пахать нечем: нет лошадей (14 штук на колхоз в 240 дворов) и два, в общем, трактора…
И вот бабы вручную, мотыгами и заступами, поднимают землю под пшеницу, не говоря уже об огородах. Запчастей к тракторам нет. Рабочих мужских рук — почти нет. В этом селе — 400 убитых мужчин, до войны было 450. Нет ни одного не осиротевшего двора — где сын, где муж и отец. Живут чуть не впроголодь.
Вот все в этом селе — победители, это и есть народ-победитель. Как говорится, что он с этого имеет? Ну, хорошо, послевоенные трудности, пиррова победа (по крайней мере для этого села) — но перспективы? Меня поразило какое-то, явно ощущаемое для меня, угнетенно-покорное состояние людей и чуть ли не примирение с состоянием бесперспективности».
Иконка — «Ангел Благое Молчание», которую ей подарила мать, и которую Ольга Берггольц всю жизнь с собой носила, сохранилась в семье. Про эту иконку она написала стихотворение, которое называется “Отрывок”:
Достигшей немого отчаянья,
давно не молящейся богу,
иконку «Благое Молчание»
мне мать подарила в дорогу.
И ангел Благого Молчания
ревниво меня охранял.
Он дважды меня не нечаянно
с пути повернул. Он знал…
Он знал, никакими созвучьями
увиденного не передать.
Молчание душу измучит мне,
и лжи заржавеет печать…
Скончалась Ольга Федоровна Берггольц, муза блокадного Ленинграда, ставшая за годы войны поистине народным поэтом, в ноябре 1975 года.
Она просила, чтобы её похоронили «со своими», на Пискарёвском кладбище, где погребены сотни тысяч жертв блокады и, где на памятнике начертаны её слова: «Никто не забыт и ничто не забыто». Но тогдашний секретарь Ленинградского обкома Г. Романов ей отказал.
Похороны прошли 18 ноября на Литераторских мостках Волковского кладбища. А памятник на могиле блокадной музы появился лишь в 2005 году. После смерти её архив был конфискован властями и помещён в спецхран. Выдержки из «запретных» дневников Ольги Берггольц были напечатаны лишь в 2010 году, а полностью дневник опубликовали совсем недавно.
aeslib.ru