Житейский рассказ, от которого перехватывает горло и становится трудно дышать. Такое тоже бывает...
В нашем дворе ее по-бабски жалели: пропадет без мужика... Худые ножки «развал-схождение», руки в заусенцах, к тому же косоглазие. Говорили, что это от того, что отец пил. Тогда их собственный мир казался справедливым и безопасным. Но я-то знала, что это неправда, я его видела.
Я не следила специально, случайно увидела, как ее мама прячется. Ленина мама была тогда в 10 классе - легинсы в обтяг, обруч на голове, а я в третьем – форма, косы с бантиками, и между нами лежала целая пропасть-вечность.
Я называла ее на вы: - Здравствуйте!
Она ласково отвечала: - Привет!
Она мне казалась такой взрослой тогда… Десятиклассница!
Тем более, что уже к 16 годам она расцвела тем скромным цветом, которым цветут бедные девочки-бесприданницы. Одни и те же замусоленные легинсы, серая куртка, да коса да пояса – вот и все ее украшения. Больше – где взять?
Папа - дворник, из спившейся интеллигенции. Не принял перестройку и запил. Мама-уборщица. Та покрепче на ногах стоит, в бутылку не лезет, да только толку, если голод в стране. Макароны утром, макароны на обед, макароны остались на вечер. Обидная присказка «из неблагополучной семьи». Но только если у тебя наивное юное личико и пара маленьких упругих грудок-яблочек, охотники найдутся. Нашелся вот.
Я бежала за мороженым тайной тропой, под липами, чтобы мама не запретила холодное. А они там прятались, обжимались. Она такая бледная, невинная, наивная. А он лет сорока, с потрепанным портфелем, и я запомнила этот портфель четко, почти фотографически, и лысеющую его голову, и руки скользили по ее лицу, и губы, и что-то еще скользило. И все это сливалось в любви, под этими удушливыми вонючими липами.
Она потом изловила меня на лестнице, на серой бетонной лестнице нашего подъезда. И просила не говорить, и маме не рассказывать, заругает, женатый. Но он жену бросит скоро, он женится, мы вместе будем. И вот тогда можно рассказывать, а сейчас нет.
И я кивала. Я молчала, я даже маме не сказала тогда про то, что под липами. Вот поженятся – тады. Я видела их несколько раз еще, я видела их в обнимку на безлюдных тропинках, они смеялись и ели мороженое. И девушка верила, не мог обманывать человек, подаривший ей мороженое после макарон. Мороженое после макарон – это почти сказка.
Я так ждала, а они все не женились. И липовый цвет ушел, и ушло лето. И листья пожелтели, и небо стало все чаще мрачным. А к концу осени появились вдруг в нашем доме холодные сквозняки и нелепые слухи. Говорили, что беременная. Говорили, что нагуляла без отца, принесла в подоле. Я так боялась за нее – мама заругает. Я слушала, нет ли шевелений в квартире сверху. Но мать не кричала, не бесновалась, а как-то грустно приняла случившееся и часами смотрела в окно.
И вот в конце февраля, а может в начале марта, я не уверена, родилась Леночка. Такая адская была метель, и родившая десятиклассница в той же куртке, что и всегда, на все времена года, и она этот сверток одеяльный прижимала к себе и под курткой несла, чтобы не застудить. И тогда даже поздравляли некоторые. А потом заметили – у малышки косоглазие. Наверное, папашка пил. А она ничего не говорила. Молчала, плакала.
А потом через пару лет пошла вдруг гулять, пошла вразнос. Что дома сидеть... И нашла нового хахаля, в шапке, в пыжиковой. И тот был уже серьезнее, и тоже старше. Разведенный. Пришел, представился родителям. И даже предложил бизнес. Гнали самогон.
Гнали днем и ночью, готовили закусь, заливая подъезд теплым вонючим смрадом. Соседи говорили – завели шалман. Но сначала терпели – жалели горе-мамашу. Сама-то она не пила, только торговала, как сожитель подучил. Только потом тропа к шалману стала народной, и подъезд завалило смрадными алкашами, спящими на лестничных клетках.
И все в один миг кончилось. Пуховичок зеленый – все, что она успела купить, да коляска для Леночки. И снова бедность и нищета. Свалил серьезный хахаль в пыжиковой шапке. Он свалил, а живот остался. И снова в окно смотрела грустная мама. И снова приняла – не чужая ведь. А отец умер в ту зиму – отравился паленой водкой. А мать скатилась в тихую шизофрению, кричала что-то под окнами. Но вообще была безопасная.
Вторая дочка родилась красивенькая, ровненькая, беленькая, не то что первая. И стала у мамы радостью, надеждой. Мама прямо засветилась, худенькая фигурка налилась соками. Вдруг деловая такая стала, оборотистая. Собирала по двору пеленки, распашенки, одежду и игрушки. У этой дочи все будет. Встала на учет в собес, взяла соцработников за горло: а ну гоните все, что многодетной положено, для моей кровиночки. И трясла, и покрикивала, и все добыла. А ты Лена, за молоком беги, да воду погрей – сестру купать будем. И стала Лена-первоклассница нянькой, усталая, осунувшаяся.
И мама вся гуляет в мечтах под кустами сирени, и новой своей красивой и правильной доче показывает эту сирень, и что-то лепечет про солнце. А малышка вешает белье на балконе или прет сумки в тоненьких, как плети, руках. Но зато мать счастлива.
И на апофеозе этого счастья волосы ее стали блестящими и пышными, хоть косы уже и не было, и груди налились снова, и бедра обрели соблазнительную округлость. И мать снова пошла в разнос той весной, благо охотников было не перечесть. Вся дворовая гопота засматривалась, сидя на корточках. И звали ее вечером гулять, с вином и с гитарами.
А что ей было тогда? 24? 25? Бурлит кровь молодая.
Убежала ночью тайком, пропала на три дня, да с женихом и вернулась. Через девять месяцев родила. И не одна, и с парнем. Не расписаны, но все же. И гопник остался рядом, и первые три месяца ходил. Правда, после этого растворился. А потом все снова спихнули на Леночку.
И следующие 8 лет своего детства провела она бледная, изможденная, стирая и бегая за покупками. И все, что было, доставалось ей по остаточному признаку – как Золушке. И косоглазие это, которое давно исправляется, никто не исправил. Но вот сейчас стало полегче – сестренки выросли. Но вместе с тем по двору снова поползли слухи – у матери рак. И что-то было такое отчаянное в ее глазах. И еще больше поникли плечи.
Я видела ее сегодня – загорелая-смуглая, ножки-развал-схождение, качается, как ива на ветру, как будто ищет, куда прислониться. Мать давно не выходила на улицу. С сестрами много возни. И опереться не на кого.
И я не знаю, кто здесь виноват. Может быть, судьба. А может быть, мать-дуреха виновата. Но только, черт побери, где тот, что был с портфелем под липами? Тот, что жадно мял сантиметры юношеской плоти. Тот, что покупал мороженое и целовал в губы? Он ведь должен был разделить этот ад напополам, разве нет? Но его уже давно не найти, и давно уже спилили те липы…
morena-morana